[«Да, дураки!»] Исчезновение нормы (аноми́я* (от франц. anomie — беззаконие, безнормность)). Михаил Ямпольский – о правом популизме и искусстве Америки и России

отметили
15
человек
в архиве
[«Да, дураки!»] Исчезновение нормы (аноми́я* (от франц. anomie — беззаконие, безнормность)). Михаил Ямпольский – о правом популизме и искусстве Америки и России

Философ и историк культуры, профессор Нью-Йоркского университета Михаил Ямпольский считает правый популизм в политике одним из проявлений всеобщего исчезновения нормы. В интервью Радио Свобода Ямпольский рассуждает о кризисе социал-демократического послевоенного уклада, европейской бюрократии, новых вождях популистского типа, аффектах и жестах в современном искусстве.

Михаил, мы с вами в последнюю встречу в Москве обсуждали такой феномен, как хубрис. Вы говорили о том, что 2015 год для России, вероятно, является последним годом хубрис, то есть безответственного политического поведения. Речь шла тогда о крымской авантюре, о восточноукраинской авантюре Кремля. Вдруг оказалось, что и прошлый год, и нынешний приносят примеры безответственного поведения политиков не только на российской почве, но и в Европе, и в Америке. В этом всем есть какое-то исчезновение нормы, как вы сказали.

– Я думал, что действительно Россия сильно отличается от Запада, потому что Россия все время нарушает нормы, а на Западе они все-таки устоялись.

Скажу то, что очень важно для обсуждения: Россия в связи с аннексией Крыма нарушила некие очень серьезные конвенции, сложившиеся после Второй мировой войны, по невозможности присоединения территорий.

– Сегодня становится понятно, что во всем мире возникает реакция против норм, и это само по себе чрезвычайно любопытное явление. Причем эта реакция происходит, мне кажется, не только в политике, но и, например, в сексуальной жизни, в разных аспектах существования. Связано это явление, которое требует осмысления, с полным концом, как бы это назвать лучше, социал-демократического модуса жизни, который был основан на том, что государство что-то может менять: может установить общество относительного равенства, мира, распределения благ и так далее. Но как только эта утопия начинает осуществляться, выясняется, что реализовывать ее могут только бюрократы, потому что государство не имеет никакого другого аппарата, кроме бюрократического. Мы сталкиваемся на Западе с невероятным количеством бюрократов. Я вижу, например, что происходит в государственных университетах, где профессора все время пишут какие-то отчеты, потому что все идет через бюджет, через какие-то комитеты, за все нужно отчитываться. Все погрязает в бумагах. Когда-то Макс Вебер говорил о том, что отличие бюрократа от политика заключается в том, что у бюрократа нет идеи “почему”, а есть идея только “как”. Единственное, что знает бюрократ, – это правила, инструкции, нормы. Единственное, за что его могут наказать, это нарушение инструкции. Это невероятное разрастание институций, которые забыли о всякой цели и о смысле, но все затопляют инструкциями относительно того, как надо действовать, делает жизнь абсолютно невыносимой. Мы видим это на примере кризиса Европейского содружества. Ведь как появилась ненависть к Европейскому содружеству, которое вообще такой идеалистический продукт, удивительный в своем роде, которым все восхищались и гордились? Повсюду есть острая реакция, связанная с тем, что “брюссельские бюрократы”, “страсбургские бюрократы”, которые не дают никому жить, принимают какие-то нормы, как делать сыр во Франции, какие должны быть окна установлены в домах. Все невероятно заинструктировано. И происходит то, что общество, которое так ценит свободу, начинает уничтожать собственную свободу с помощью бюрократов, которые призваны эту свободу расширять и обеспечивать, то есть норма вступает в противоречие со смыслом. Я думаю, что то, что произошло сегодня, – это отделение нормы от смысла. Поэтому вдруг становится очень привлекательной фигура, которая нарушает всякие нормы. Трамп вообще интересен только тем, что он делает все не по правилам, он лжет, он назначает абсолютно некомпетентных людей, он объявляет прессу врагами народа. С одной стороны, это дает поводы для массмедиа, он такая фигура медийная, вызывает интерес, с ним не скучно. Но, с другой стороны, это вызывает энтузиазм у каких-то людей, что вот пришел человек, который всю систему норм разрушает. И Хиллари Клинтон, я думаю, проиграла потому, что она воплощала истеблишмент, то есть вела себя абсолютно по всем прописям, когда никто не ждет никаких ни смыслов, ни ощущения перспективы, будущего, а это все бесконечное бюрократическое воспроизведение одного и того же. Но это не единственная причина, есть много причин, почему правый популизм вдруг поднимается в мире. Хотя я надеюсь, что Трамп уже так встряхнул людей, что невольно, я думаю, благодаря ему остановится движение правового популизма в Европе, которая так напугана фигурой Трампа, что люди задумаются о том, нужно ли приводить к власти его двойников.

источник: gdb.rferl.org

Дональд Трамп во время инаугурации

 

Если говорить о других причинах правого популизма, помимо кризиса социал-демократического модуса жизни и засилья бюрократов, что бы вы отметили? Мы много говорили об этом на Радио Свобода, пытаясь разобраться в том, что происходит в постсоветском блоке, в Чехии и Венгрии, как флагманах восточноевропейского правого популизма, так и в других странах. Как вам эта картина?

– Возник неожиданный спрос на сильную фигуру лидера, которая выполняет совершенно нетривиальную роль в обществе. Бюрократическая система, описанная Максом Вебером, то, что он называл “инструментальный разум”, когда нет никакой цели, а есть только идея, “как”, она приводит постепенно к какому-то размыванию целей, задач в обществе и к постепенной атомизации граждан. В принципе, исчезли большие классы, исчезли большие гражданские объединения. Отчасти тут роль сыграл интернет, который позволил людям объединяться в каких-то фиктивных пространствах, которые тоже привели к разрушению объединений людей.

То есть это не только российская проблема?

 

– Когда возникает такая социальная дисперсия, общество начинает расслаиваться на атомарных индивидов, которые ничем не связаны, возникает большая тревога у людей, которые чувствуют себя потерянными, изолированными от какой-то цели, не знающими, что с ними происходит, и так далее. Начинается инстинктивный поиск какой-то фигуры, которая позволит массе с собой идентифицироваться и обрести утраченное, фигуры лидера, которая обещает какие-то цели, и так далее. Думаю, что с этим связан в значительной степени высокий рейтинг Путина здесь. Потому что государство, бюрократия коррумпированная абсолютно не пользуется поддержкой, а он играет роль такой фигуры идентификации, сильной фигуры, которая позволяет фиктивно собраться вокруг нее и что-то почувствовать участникам какого-то общего поля, объединенного этой фигурой. И в этом смысле он чисто символическую роль играет, которая отделяет его от моря силовиков.

Хороший царь, плохие бояре?

– Да. Но дело не в том, что это царь, а дело в том, что это символическая фигура, которая позволяет символическое объединение вокруг, например, идеи величия России, взятия Крыма и так далее, то есть каких-то идей, которые к нему прилепляются. Конечно, всегда есть плохой следователь и хороший, хороший царь и плохие бояре – это традиционная история. Но здесь, мне кажется, есть потребность в символической фигуре. Я вижу в Америке, как это происходит, когда совершенно невозможно объединиться вокруг фигуры Хиллари. И вдруг оказывается, что вокруг фигуры сомнительного персонажа, мягко выражаясь, можно объединиться, и потому, что он никогда не говорит ничего содержательного. Он вообще человек пустых лозунгов: сделаем Америку сильной снова, вернемся к прошлому. И абсолютно утопические идеи типа: вернем промышленное производство в Соединенные Штаты Америки. Нет ни одного экономиста здравомыслящего, который бы сказал, что это возможно. Потому что вообще все это производство уже ушло в страны третьего мира или в Азию, нет никакой возможности вернуть его в Америку, и в этом нет нужды никакой.

Глобальный рынок уже устроен по-другому.

– Поэтому все идеи, которые он бросает, – это пустые лозунги, которые абсолютно нереализуемы. Но люди пустых лозунгов, которые играют символическую роль, сегодня востребованы, я думаю, что в этом сущность популизма. Сущность популизма, с моей точки зрения, заключается в критике бюрократических элит, всегда в критике истеблишмента, всегда этот лидер говорит, что истеблишмент нужно уничтожить, побороть, изменить, опрокинуть, все зло от бюрократов, а он носитель идеи какой-то, идеологии.

Собственно говоря, Путин действует похоже, отправляя в тюрьму губернаторов, в отставку чиновников?

– Он символическая фигура, которая выполняет символическую функцию больше, чем функцию реального правителя. Поэтому я и говорю, что это не совсем хороший царь, плохие бояре, это не то что он добрый, а бояре воруют и плохие. Дело в том, что он выполняет символическую функцию, в которой полностью отказано его окружению. Трамп играет такую же роль, хотя популярность его значительно ниже, чем у Путина, самая низкая популярность за всю историю американских президентов новейшего периода. Но есть очень преданные ему последователи, которые готовы съедать все: ложь, все что угодно, – они все оправдывают.

источник: gdb.rferl.org

Демонстрации против президентства Дональда Трампа, ноябрь 2016 года

 

Как сейчас обстоят дела с его публичной критикой? Мы помним первые антитрамповские демонстрации. Как сейчас картина выглядит в обществе, на улицах, в медиа американских?

– Это абсолютно удивительно, что там сейчас происходит, и вызывает у меня большое уважение к американскому обществу. Так получилось, что меня выбрали в этом году в университетский сенат. Сенат – это такая группа людей, которые что-то решают в смысле политики университета. И к нам приходят какие-то начальники типа президента университета, проректоры, для того чтобы объяснять какие-то вещи, связанные с политикой. И с января речь идет только об одном: как противостоять Трампу. Для меня это такой пример, я сижу в одном из больших университетов, вообще ни о чем другом практически речи нет. Президент нашего университета отдал приказ, запрещающий какому бы то ни было сотруднику университета интересоваться визовым статусом студента, узнавать, есть ли у него документы.

То есть запрет по иммиграционной политике Трампа.

 

– Университет предоставляет защиту, руководство университета все время обращается к студентам и профессорам, которые из разных стран, потому что это очень интернациональная история, говоря о том, что вы можете не волноваться, мы вас защитим, у нас есть адвокаты, мы не дадим вас в обиду и так далее. Это происходит на уровне штата, когда полиция говорит, что они не будут этим заниматься, когда мэр Нью-Йорка говорит, что для него это все не указ, ничего не изменится, и так далее. То есть сопротивление возникает практически институционально очень широко, и это невероятно, мы все мобилизованы. Огромное объединение адвокатов, чуть ли не миллион человек, вступили в организацию адвокаты против Трампа, чтобы бороться с его указами. Но главный инструмент его воздействия, он не мгновенен, но он очень серьезен – это сокращение бюджетных ассигнований для университета. Это очень существенно, потому что он уже отменил сто процентов ассигнований на культуру, он сокращает ассигнования на науку, все гранты научные режет. Поскольку для многих студентов затруднен въезд теперь, то мы лишаемся студентов из-за границы, которые приносили какие-то деньги университету, платили за образование. То есть это существенно. Но бюджетные инструменты начинают действовать с будущего года по существу, потому что бюджет уже утвержден, он уже закон. Но все этим очень обеспокоены. Конечно, идет невероятное наступление на культуру и науку. Он прекратил финансирование некоммерческого интеллектуального публичного радио, которое очень важно для Америки. Конечно, он ненавидит все, что связано с людьми, которые умеют читать, – это очевидно. Он не прочел ни одной книги, в интернете появились материалы о том, что он не умеет читать. Показывали какие-то материалы, где его просят прочитать во время какого-то процесса, какой-то договор, документ, он не может его прочитать. Поэтому встал вопрос, умеет ли он вообще читать, возможно, у него афазия, какие-то вещи все время обсуждаются.

Хорошо, а в твиттер он сам пишет?

– Твиттер, видимо, он пишет сам, потому что там очень много орфографических ошибок, и каждый раз все потешаются, что он одно и то же слово пишет пять раз по-разному, потому что не знает, как оно пишется. Причем элементарные слова типа союзов, не то что какие-то сложные.

Прекрасно. Такую манеру поведения стоило бы выдумать каким-то пиарщикам, но боюсь, ни один пиарщик не догадается. У меня два вопроса по ходу беседы возникло. Социально-демократический модус жизни, когда он возник? Мы говорим о неолиберальном проекте или берем период чуть ранее?

– Неолиберальный проект – это нечто другое. Неолиберальный проект связан с большим доверием к рынку: есть какая-то невидимая рука рынка, которая сама разведет, и вмешиваться не надо, всякое вмешательство государства негативно, в сущности. Я имею в виду в широко понимаемый социал-демократический проект, который возник в Германии в Веймарскую республику и получил распространение в Западной Европе. Возьмем шведский социализм, такая классическая модель, она в менее, может быть, прямой форме существует в Германии, вообще характерна для Европы, во Франции, когда люди обеспечены пенсией, когда им дают профсоюзные права сильные, когда у них небольшой рабочий день, большие отпуска. То есть все социальные завоевания, которые они получили, государство обеспечивает существование более-менее безбедное, всякие пособия, бесплатное образование, доступное здравоохранение. Вот эта система, которая была основой европейской идеологии очень длительное время.

Понятно, что это связано и с проектом Евросоюза, это послевоенный консенсус в основном, хотя основы его складывались еще в начале ХХ века.

– На самом деле послевоенная Европа шла в этом направлении.

Вопрос, который возникает, когда речь идет о правой риторике, правопопулистской, точнее говоря, риторике. Это есть в публичных текстах и Путина, и Трампа: вернемся к великой России, к великой Америке. Почему все время вернемся? Почему прошлое для людей нового популистского крыла является столь очаровательным? Почему пассеизм так характерен для этого типа политиков?

 

– Об этом довольно много вообще говорят в связи с так называемым кризисом будущего. Французский социолог Марк Оже назвал свою книгу “Куда девалось будущее?”. Французский историк Франсуа Артог говорит о презентизме, о том, что мы живем в настоящем, которое совершенно не разворачивается в сторону будущего. Много причин, по которым, видимо, перспектива будущего исчезла. Но мы это очень хорошо чувствуем, потому что нет ни одного мудреца, который готов нам сегодня предложить проект будущего, в который бы люди поверили. Вот то, что в России все время безнадежно пытаются найти национальную идею, куда идти, куда двигаться, и ничего не могут предложить вообще, ни один человек, сидящий на большой зарплате, не может ничего придумать. Никто ничего не может предложить – это универсальное явление, никто ни в одной стране мира. Потому что все большие проекты – коммунизма, социал-демократической утопии, фашизма, все эти проекты кончились крахом, никто больше в них не верит, и они абсолютно невозрождаемы. Вот это конец истории, как его иногда называют.

источник: gdb.rferl.org

Согласно Фукуяме.

 

– Об этом еще первый Гегель говорил. В принципе, все время конец истории возникает, так или иначе. Конец истории – это не значит конец прошлого, речь идет о конце будущего, нам некуда двигаться. Когда будущее закрывается по той или иной причине, движение к нему невозможно, то все оборачивается в прошлое. Но это не значит, что будущего совсем нет, разумеется. Идея прогресса, которая двигала мир в XIX веке, исчерпалась, но все-таки будущее продолжает ассоциироваться в значительной степени с технологическим прогрессом. Мы представляем, что технологически мы куда-то движемся, но социального движения за этим технологическим движением мы не ощущаем. Илон Маск предлагает нам какие-то решения экологических проблем невероятные и так далее, это важный аспект. Есть какое-то движение, видимо, в искусстве, потому что все время ощущение, что что-то новое нужно производить, что мы живем в мире, который все время движется к новому, причем движется с большой скоростью, все говорят об ускорении времени, все начинает мгновенно устаревать. Чем больше мы движемся вперед, чем быстрее мы движемся вперед, тем больше мы накапливаем прошлое, потому что все сразу становится прошлым. То есть прошлое растет на глазах. Чем быстрее мы бежим вперед, тем больше мы погружаемся в прошлое. И это, конечно, всеобщий аспект нашей сегодняшней цивилизации, который делает прошлое единственным наличным, и заставляет обращаться исключительно к прошлому, великой империи, причем как Путин ее мыслит по представлениям 50-х годов. Какой-то великой России, которая непонятно когда была, где она была, что это. Я считаю, что эти проекты в принципе нежизнеспособны, это чистая риторика. Я не думаю, что кто-то верит, что можно вернуться в святую Русь, или в эпоху Александра III, или Столыпина. Я даже не знаю, куда он хочет возвращаться. Видимо, в 9 мая 1945 года или что-нибудь в таком духе, какие-то у него есть свои заветные даты. Но в принципе понятно, что это все не решение, это не альтернатива отсутствию идеи, куда мы движемся. Никакой идеи они не могут предложить вообще. Я помню, Сурков придумал какую-то суверенную демократию, еще какую-то чепуху. Он чего-то старался напридумать, ничего не получилось и ничего не получится. Когда-то Шпенглер писал: когда общество оказывается не в состоянии больше порождать никаких идей, оно подменяет их территориальными экспансиями. Как только тебя гнать некуда и звать некуда, начинается распространение вширь. Это, мне кажется, очень правильная идея, что экспансия территориальная возникает из кризиса идей.

У кого-то из коллег из гуманитарного мира была мысль, что в России время измеряется пространством. Будущего нет, давайте Крым возьмем. Выход из этого какой-то существует? Точнее сказать, не выход, потому что мой вопрос о выходе напоминает истерическое желание современного искусства быстро сделать что-нибудь новенькое. А как об этом можно мыслить, как это можно чувствовать? Будущее, которого не бывает, – это тоже довольно трудно представить.

 

– Я думаю, что будущее неотменимо, конечно. Мы все живем с перспективой будущего. Когда-то Хайдеггер говорил о том, что время, которое порождает наша жизнь, оно строится из разных скачков между прошлым, настоящим и будущим, и говорил, что есть разные модальности переживания времени, экзистенцией он называл обращенность в будущее, например. Но одновременно он говорил о том, что есть фактичность – это обращение в прошлое. Во всяком случае, происходит взаимодействие всегда разных временных планов, из которых складывается наша темпоральность. Я думаю, вот что произошло: прошла эпоха простых решений. Простые решения сегодня возникают в виде теории заговора. Когда непонятно, что происходит, всегда находят евреев, американцев, Госдеп, которые во всем виноваты. Что такое теория заговора? Теория заговора – это найти простое решение вещам, которые не имеют простых решений. Есть всегда причина, простая, вот и все. На самом деле все эти большие утопии, которые были когда-то, с моей точки зрения, эффективны в обществе, которое обладает относительной простотой структуры. Не бывает простой структуры общества, но есть более простые структуры. Есть два класса, которые описывал Маркс, которых сегодня уже нет, никто уже не мыслит в категориях двух классов современное общество, и так далее. Есть три страны, Англия, Франция и Германия, которые решали судьбы мира в XIX веке до начала ХХ века, между ними все разыгрывается, между ними возникают мировые конфликты, они делят весь мир между собой. Три игрока, а все те страны, которые сидят на периферии, какие-то колонии, они вообще ничего не решают. То есть была крайняя простота по отношению к сегодняшнему миру, которая позволяла создавать эти простые утопии: есть германский арийский мир, есть какая-то европейская социал-демократия, есть какой-то коммунизм, который в России культивируется. Мне кажется, что мир резко усложнился, стало гораздо больше игроков, гораздо сложнее стали экономические отношения, просто на карте мира возникло такое количество игроков с разными идеологиями, религиями, этносами, историями и так далее, которые не унифицируются теперь в одну историю. Раньше говорили – история, как будто есть всеобщая история, но теперь очень трудно это все объединить в одну историю, то, что происходит во всех странах, в Азии, в Латинской Америке. Поэтому, мне кажется, чувство исчезновения утопии действительно есть у всех. Но нам надо понимать, что эти большие утопии невозрождаемы, невозвратимы, потому что сегодняшняя планета их больше не может генерировать в силу своей усилившейся сложности. Поэтому возникают разные типы менее масштабных проектов будущего. У кого-то экологический проект будущего, у кого-то антропологические проекты, и так далее. То есть надежда на то, что мы все объединимся вокруг фигуры одного безумца и будем идти за ним куда-то в какую-то утопию, еще не исчезла, как мы видим, но это безумие в каком-то смысле, это тупик. Но есть разные варианты, все время люди что-то придумывают. Кто-то хочет совершенно другую образовательную программу создать, кто-то какие-то утопии, связанные с интернетом, хочет. Я упомянул Илона Маска с его технологическими утопиями. Есть какие-то движения, но они просто носят совершенно другой характер. Мне кажется, люди могут найти для себя в мире что-то, с чем взаимодействовать, и найти удовлетворение от участия в каком-то проекте. Но не так, что мы все объединимся и в ногу двинемся в очередь в одном направлении.

Политический проект России говорит нам о том, что граждан своих государство призывает опять под какие-то знамена, в поход за одним лидером.

 

– Мне кажется, что тоталитарные и авторитарные режимы существуют в двух регистрах. Один режим я бы назвал стагнацией. Это Испания Франко или Португалия Салазара. Там ничего не происходит, там сидит стареющий диктатор, который контролирует все более или менее, пока он жив, и эта стагнирующая, совершенно провинциальная, усыхающая где-то, маргинальная абсолютно по отношению к миру система существует, просто идет полное отставание ее, какое-то выпадение за рамки общего процесса, но они существуют. Есть другой тип существования, о котором хорошо писала Ханна Арендт, которая говорила, что тоталитарная система должна находиться в режиме движения, мы должны все время куда-то двигаться. Сталинский режим – это классический режим движения, или гитлеровский режим – это режим мобилизации, партия, которая все время куда-то ведет, с кем-то борется, сражается, кого-то сажает, на кого-то нападает, и так далее. Но когда происходит такой мобилизационный режим, он позволяет лидеру быть на коне, и создает общее движение, но такой режим порождает внутреннюю дестабилизацию. Все эти режимы долго не существуют. Проходит 10 лет какого-то безумия, миллион жертв – и потом все это разваливается, в отличие от Франко или Салазара, которые мирно дремлют десятилетиями. Мне кажется, что в России происходит странная смесь такого консервативного подхода, когда все должно зажиматься, и одновременно дестабилизирующего подхода. Все время какая-то новая авантюра, все время что-то новое, то Украина, то Сирия, то вмешательство возможное в американские выборы, то чего-то они дестабилизируют в Европе. То есть это люди, которые не могут сидеть у себя на стуле, удовлетворяться тем, что как-то люди уже привыкли жить. Сейчас кризис, но люди уже адаптировались, уже какие-то деньги опять появились, как-то жить снова можно, какой-то новый модус вивенди снова возник. Нет, этого недостаточно, им нужно все время дестабилизировать, сажать кого-то.

Может быть, они какие-то вещества принимают, осмелюсь пошутить в духе Владимира Сорокина?

– Может быть, это просто темперамент вождя, которому скучно, например, он хочет играть в геополитические игры, ему нравится, чтобы с ним считались, чего-то о нем писали, говорили. Трудно сказать, что там они принимают, какие решения будут. Но мне кажется, что Россия находится в этом режиме мобилизационно дестабилизирующем. Эти режимы интересны тем, что они все время мобилизируют людей вокруг себя, сплачивают, одновременно создают нестабильность какую-то, которая чревата непонятными последствиями. Все дремлет-дремлет, и вдруг какие-то люди выходят, вдруг дальнобойщики, вдруг что-то еще. То есть это все является, с моей точки зрения, побочным продуктом вот этой мобилизационности. Все время нужно мобилизовать священников, казаков, что-то громить без всякого смысла, какие-то выставки. Я видел выступление Мединского, который сказал, что военная наука учит нас, как воевать и как побеждать, а культура должна учить нас, за что воевать и что защищать. Если так понимает министр функцию культуры, то, конечно, речь начинает идти вовсе не о стабильности, а о дестабилизации. Зачем громят выставки, никому не мешающие, зачем запрещают спектакли, зачем антагонизируют все время людей, сажают людей, которые ни в чем не повинны? Зачем это все делается, очень трудно на это дать ответ.

источник: gdb.rferl.org

Посетитель в Музее современного искусства «Гараж»

К вопросу о современном искусстве. Вы посмотрели, что происходит сейчас в Музее современного искусства «Гараж». Каковы ваши впечатления? Чем это поле отличается, например, от американского контекста?

– Это очень сложно. В силу того, о чем я говорил, бесконечного ускорения, производства и мгновенного устаревания, никто уже не знает, что сегодня модно в искусстве и что выражает какую-то новейшую тенденцию. Никто не знает, что выражает сегодняшний день, а что уже устарело. Вообще сцена художественная во всем мире стала очень невнятной, всего понемножку есть. В «Гараже» очень хорошая выставка, это Триеннале современного российского искусства, которая интересна тем, что там показано очень много художников, которые мне, во всяком случае, неизвестны, это люди из провинции. Много интересных вещей. Там очень мало художников, которые надоели и ничего уже давно не производят нового, но которые стали такими постоянно воспроизводимыми именами. Там происходит что-то новое, сравнить с американским поэтому мне трудно. Это очень разнообразное поле, очень трудно его обобщить и сказать: русское искусство сегодня вот такое. Оно очень разнообразное, слава богу. Но, конечно, есть какие-то вещи, которые вызывают рефлексию, например, там есть искусство действия, активизм политический представлен. Я всячески приветствую то, что устроители выставки не побоялись показать какие-то вещи, связанные с политическим активизмом.

В том числе и ребят, которых задерживали во время их акций.

– Там упоминаются и Pussy Riot, и группа “Война” – персонажи, которые совершенно неприемлемы для Мединского. Хотя они тоже, может быть, отчасти показывают, кого надо убивать. В этом смысле они для меня проблематичны, потому что я считаю, что политическое искусство – это очень проблематичная вещь в принципе. Искусство призвано выходить за рамки идеологии, потому что идеология уничтожает искусство, она обессмысливает всегда, она все сводит к какой-то плоской риторике. А искусство интересно тем, что оно восстанавливает наши ощущения уникальности, сингулярности, позволяет видеть мир в его сложности. Поэтому когда появляется какая-то идеология, какой-то лозунг в искусстве, у меня всегда возникает ощущение, что это ошибка. Потому что искусство не знает перформативности, потому что искусство всегда условно. Если в церкви говорят “я вас объявляю мужем и женой”, то это перформативный жест, который вас делает мужем и женой, но если это происходит в театре, то это не имеет никакого значения, перформативности нет в искусстве.

Вы Брехта не любите, я догадываюсь, или ставите под сомнение.

– Я очень люблю Брехта, я очень люблю, например, “Трехгрошовую оперу”, которую я считаю абсолютным шедевром. Я считаю, что у него есть плохие вещи, которые связаны с дидактизмом и с идеологией какой-то. Но Брехт принадлежит совершенно другой эпохе, он принадлежит эпохе мощного рабочего движения, когда это все имело смысл. Когда-то Кант написал о Французской революции, что главное, что останется от Французской революции, – это не все законы, которые они приняли, а энтузиазм. Единственное чувство, которое породила эта революция, которое вошло в сознание людей и создало что-то очень важное, гораздо важнее, чем какие-то реформаторские решения. Я думаю, что когда искусство ложится на энтузиазм революционный, например, советское кино 20-х годов, Эйзенштейн тот же, когда оно перекликается с энтузиазмом, политическое искусство выходит за рамки чистой дидактики. Но Эйзенштейн говорил о “Броненосце “Потемкине”, что ему немножко стыдно, что он ушел обратно, регресс в область буржуазного искусства. Потому что “Броненосец” – это чистая мелодрама. Потому что есть масса, толпа, которая символическая жена, есть казаки, которые расстреливают их, – это какой-то насильник, есть броненосец – это муж, который спасает свою жену от насильника. Это чистый треугольник, это чистая мелодрама, я понимаю, что я использовал все элементы мелодрамы, пишет Эйзенштейн. То есть на самом деле он признавал, что, когда он делает чистую дидактику типа интеллектуального монтажа в “Октябре”, это искусство, может быть, становится чрезвычайно интересным, но проблематичным в каком-то смысле. Что делает политическое искусство в эпохи без энтузиазма, как, на каких аффектах оно основывается, об этом может быть длинный разговор, очень интересный.

источник: gdb.rferl.org

Петр Павленский

Павленский – вот человек, который напрямую работает с аффектами, с мифами, с очень русским отношением с властью, с насилием, с телесностью. Он, мне кажется, очень успешный представитель и политического искусства, и акционизма, и обращения к народным эмоциям.

 

– Он, конечно, мастер аффектов, в этом смысле я с вами согласен. Я отношусь с уважением к какому-то его аскетическому героизму, но мне лично не очень понятен статус жеста вообще, о котором очень много говорили концептуалисты. Мой герой и персонаж – Пригов, например, любил художественный жест. Я отношусь с опасением и сомнением к идее художественного жеста. У меня много критического по отношению к Павленскому есть.

А почему к жесту вы с подозрением относитесь?

– Основоположником жеста художественного обычно считается Дюшан. Считается, что Дюшан сделал невероятный художественный жест, превратив писсуар в произведение искусства. Французский социолог Натали Эйниш, которая занимается социологией искусства, написала, что неслучайно совершенно это было сделано в 1916 году, тогда, когда Марсель Мосс, французский социолог, написал эссе о магии и разбирал идею волшебника, который с помощью жеста может преобразить мир во что-то. Этот художественный жест очень похож на магию какого-то шамана или какого-то волшебника. Потом, как показали новейшие исследователи Дюшана, которые мне очень интересны, эту идею жеста придумал Андре Бретон примерно через 20 лет, как этот жест состоялся. К тому времени Дюшан считал, что искусство больше не существует, что оно вообще кончилось, и идея превращать писсуар в произведение искусства казалась ему абсурдной. Никакого искусства не нужно больше, оно кончилось. Совершенно сегодня становится понятно, что его интересовали совершенно другие вещи в его реди-мэйдах. Кстати говоря, на Триеннале, на котором я был, там есть такие вещи, когда тебе показывают какой-то предмет быта, какую-то странную штуку, которую сделал какой-то мастер где-то, говорят, что если вглядеться в это, это прекрасное произведение искусства, в этом есть какая-то красота. Надо это поставить, и мы увидим красоту каких-то странных бытовых вещей. То есть эта идея превращения чего-то в искусство с помощью какого-то постамента, жеста и так далее, не в одной, а в нескольких работах представлена была. Я в принципе считаю, что никакого превращения писсуара в произведение искусства не происходит, на самом деле Дюшана интересовало что-то другое, его интересовала странная конфигурация каких-то вещей, связанная с тенями. Потом он свои реди-мэйды изобразил в виде теней, которые отбрасывают вешалка, велосипедное колесо на известной картине, которая называется Tum. Речь идет о том, что есть странные конфигурации, проекции, которые вдруг позволяют нам увидеть какие-то геометрические формы в том, что мы не видим. На самом деле для него была важна идея момента, прозрения, когда ты в обычной форме, невидимой для нас из-за того, что она привычна, вдруг видишь совершенно другое измерение. Поэтому он очень интересовался в это время идеей четвертого измерения и свои реди-мэйды на выставке сюрреалистских объектов поместил рядом научными объектами из института Пуанкаре и так далее. Я все-таки думаю, что Дюшан был прав, когда хотел в бытовом увидеть что-то удивительное, сингулярное, открыть новое зрение, описать момент встречи. Сюрреалисты говорили, что красота – это встреча зонтика и швейной машинки на прозекторском столе. Вот этот момент странной встречи гораздо важнее, чем дурацкий жест, всякое дерьмо мы сейчас делаем прекрасным произведением искусства. И кстати, Дюшан никогда их не выставлял, или выставлял в контексте нехудожественном. Я говорю сейчас о Дюшане, потому что я не верю в силу жеста, я верю во что-то другое. Искусство в той мере, в которой оно существует для меня, – это способ открыть зрение и увидеть, с чем-то соприкоснуться, а не жест маэстро-волшебника, который превращает дерьмо в дорогие объекты.

Елена Фанайлова

*Аномия (фр. anomie — отсутствие закона) — нравственно-психическое состояние индивидуального и общественного сознания, характеризующееся разложением системы ценностей и этических норм. Термин введен социологом Э. Дюркгеймом.

Согласно Дюркгейму, аномия — это состояние общества, в котором разложение, дезинтеграция и распад определённой системы устоявшихся ценностей и норм, ранее поддерживавших традиционный общественный порядок, отныне не соответствует новым сформулированным и принятым государством идеалам. Необходимое условие возникновения аномии в обществе — расхождение между потребностями и интересами части его членов и возможностями их удовлетворения.

Она проявляется в виде следующих нарушений:

— расплывчатость, неустойчивость и противоречивость ценностно-нормативных предписаний и ориентаций, в частности, расхождение между нормами, определяющими цели деятельности, и нормами, регулирующими средства их достижения;
— низкая степень воздействия социальных норм на индивидов и их слабая эффективность в качестве средства нормативной регуляции поведения;
— частичное или полное отсутствие нормативного регулирования в кризисных, переходных ситуациях, когда прежняя система ценностей разрушена, а новая не сложилась или не утвердилась как общепринятая.

Дальнейшее развитие концепции аномии связано с именем Роберта Мертона.

Добавил suare suare 25 Мая 2017
проблема (4)
Дополнения:

P.S. Есть новости, которые я размещаю здесь для всех. Есть новости, которые я размещаю здесь для некоторых, есть новости, которые я размещаю здесь для избираемых мной по каким-то признакам, а есть новости, которые я размещаю здесь для себя.

Эта новость из числа последних («для себя») и поэтому она при всем соответствии ограничениям, принятым нга ресурсе, очевидный неформат прежде всего в плане объёма.

Если кому-то ещё будет интересно присоединится к чтению и просмотру ролика и подкаста — милости прошу. На «проблемы» не обижусь.

Ещё соновости по теме:

Ахеджакова застыдилась своей принадлежности к России Добавил laserpress 29 Июля 2014

Ахеджакова «случайно» посмотрела фильм «Крым. Путь на Родину» и заявила, что этот фильм «ужасный и позорный» Добавил laserpress 16 Марта 2015

Вежливый ответ русского мужика вышедшей из ума Ахеджаковой Добавил Sital 24 Мая

[«Там русский дух… там Русью пахнет!...»] «Мы — русские! Какой восторг!» Добавил suare 24 Мая

08 Январь 2016
Елена Фанайлова
 
Mихаил Ямпольский
 

Михаил Ямпольский – о последнем годе политических авантюр, конфузе и отрезвлении россиян

Хубрис (или гибрис)-синдром – это совокупность реакций безответственного амбициозного политика, профессиональная деформация. Профессор Нью-Йоркского университета, культуролог и философ Михаил Ямпольский считает, что 2015 год был для России последним годом, когда было возможно появление авантюрных внешнеполитических инициатив власти. Ни одна из них не воплотилась. Ямпольский в интервью Радио Свобода – о разнице украинского и русского обществ, резком оглуплении местных интеллектуалов, геополитике и искусстве, репутации и экспертизе.

Давайте начнем с ваших человеческих впечатлений: как прошел год, как изменились здесь люди? Вы приехали читать лекции в Манеже, в октябре вы читали лекции в Киеве, до этого в Питере. Можно сравнить, хотя бы поверхностно, украинское и русское столичное общество?

– Я мало был в Киеве, чтобы говорить какие-то серьезные вещи. Но такой мгновенный снимок, который в сознании запечатлевается, вещи, бросающиеся в глаза, – количество полиции в Москве повсюду, а если это не полиция, на спине написано “Служба охраны” или что-нибудь в этом духе, обыскивают на входе в любой музей. Этого в Киеве нет, там количество полиции на улицах в разы меньше.

Но, наверное, там есть люди в военной форме?

– В Киеве я не видел, вообще говоря, военных, здесь больше вижу. Но в принципе не в этом дело даже. Мне приходилось с разными вещами сталкиваться в Киеве за этот короткий период, у меня возникло ощущение сосуществования двух обществ на Украине. С одной стороны, я видел как бы заповедник советской культуры, попадал в такие места. Пришел в Дом кино на открытие сезона и вдруг увидел на сцене какой-то духовой квинтет, который играл попурри из песен Шаинского, из фильмов Гайдая, то есть у меня было ощущение, что я просто попал в 80-е годы, то, что здесь в принципе исчезло.

Это в провинции вполне возможно.

– Да, такая провинциальная часть. А с другой стороны, рядом находятся абсолютно свободные, продвинутые люди, которые полны энтузиазма, полны желания что-то изменить. Я читал лекцию на Киевской Биеннале современного искусства, это само по себе невероятно интересная история. Они пригласили в качестве куратора австрийского искусствоведа Георга Шолхаммера, который написал программу биеннале, видимо, не понравившуюся чиновникам Министерства культуры. В Министерстве культуры заявили, что отказываются от финансирования и вообще прекращают биеннале. Тогда Шолхаммер связался с ребятами из Центра визуальной культуры, и они решили делать биеннале сами. Шолхаммер с друзьями нашел какие-то деньги в Европе, а киевские молодые ребята, все до 30 лет, бегали по каким-то фондам, искали гранты. В 17 местах сделали разные экспозиции, пригласили Уильяма Кентриджа, который сделал видеоэкспозицию, организовали бесконечные разговоры, лекции, семинары, приглашали людей со всего мира. Это было невероятно интересно: биеннале была очень бедная, все было сделано на коленке, у них не было нормальных осветительных приборов, они ничего не обрамляли очень дорого, но этот дух бесконечных дебатов, попытки что-то понять, куда-то сдвинуть там был невероятный. Я читал лекции, после лекций у меня было по полтора часа вопросов, просто рубильник вырубали в здании для того, чтобы все это прекратить, и говорили: люди, работники уже уходят! Потом ребята мне говорили: идемте в кафе, еще посидим, продолжим.

В каком здании это все происходило?

– Это называется Дом одежды. Это бывший огромный универмаг, там пустые какие-то пространства, которые им отдали, они это все делали. Эти ребята эрудированные, многие учились на Западе, очень понимают вещи вполне философские. На Громадском телевидении меня интервьюировал человек, который меня просто поразил: я никогда не представлял, что на телевидении может быть такой интеллектуальный ведущий, он философ. Это было все прекрасно. Вот эти два мира, один мир с духовым оркестром, песнями “Голубой вагон”, другой – эта биеннале – это, мне кажется, невероятно интересно, потому что эти два мира сосуществуют, и ты начинаешь задумываться, какая перспектива у этого молодого мира в этом довольно отстойном пространстве культурном, которое там сохраняется. И как вообще эти два мира могут что-то произвести в результате – этот вопрос, конечно, остается открытым. Сейчас я читал лекции в Манеже, в конце каждой лекции мне задавали примерно два вопроса, после этого все прекращалось, все расходились. Кто-то ко мне подходил потом, задавал вопросы в кулуарах, не публично.

То есть какой-то совсем другой режим публичного функционирования. И это, конечно, поражает. Что меня еще в Киеве поразило, что все эти ребята не ищут какой-то работы, связанной с государством, не ищут ничего, они полностью делают ставку на собственную инициативу: мы решили делать это, будем искать деньги, будем организовывать. То есть установка на полную независимость от прогнившего государства, которое они все не любят, которое они считают поражением Майдана в каком-то смысле. Все время возникает вопрос, что делать с этими гнилыми бюрократическими структурами, как с этим сосуществовать – это главный, по-моему, вопрос для них. Но эта независимость, эта установка молодых людей на то, чтобы самим что-то создавать, а не ходить, искать, кто их возьмет на работу в каких-то готовых структурах, она, мне кажется, очень продуктивна и очень отражает сознание молодежи. Вообще самое прекрасное там – это молодежь, конечно, что говорить.

Российская молодежь вам кажется более осторожной, более закрытой? Или мы говорим о публичном модусе их высказываний?

– Здесь сформировалась очень хорошая молодежь, которая уже жила без советской власти, не знающая того опыта, но которая находится на сложном психологическом перепутье, они не очень понимают, что с ними будет. Мне кажется, перед многими стоит вопрос – оставаться или уезжать. Во всяком случае, здесь я совсем не вижу какого-то энтузиазма, установки на создание собственного мира. Есть гораздо больший уровень пассивности. Но может быть, это мои мимолетные ощущения, я боюсь об этом говорить.

Вы встречались с большим количеством приятелей, интеллектуалов, людей университетского круга. Каковы настроения?

– Есть разные ощущения. С одной стороны, все встревожены, есть чувство пессимизма, у некоторых мрачное настроение. Но то, что меня особенно тревожит здесь (может быть, это тоже мои совершенно неадекватные ощущения), – это ощущение какого-то, не знаю, как это назвать поласковее, оглупления общего, что ли, которое в равной мере проявляется и в дискурсе власти, который становится все более глупым, и в дискурсе оппозиции, который становится крайне неинтересным. Все поляризуется между примитивными оценками: одни говорят, что Путин криминальный элемент, который думает только о деньгах и власти и вообще больше ничего, другие имеют, естественно, противоположную позицию по этому поводу.

Но более сложного аналитического подхода нет. Очевидно, что невозможно Путина просто свести к банковским счетам и их защите, потому что все эти геополитические проекты, какая-то идея о том, как должен быть организован мир, совершенно не сводится к таким примитивным вещам. Но все больше и больше каких-то примитивных оценок. Я это наблюдал среди даже своих друзей, идут дискуссии, которые воспроизводят клише из Facebook. Мне казалось, что Facebook – это пространство, в котором происходит обмен, это как-то оплодотворяет, а сейчас у меня ощущение, что Facebook – это социальное пространство, которое клиширует сознание и воспроизводит стереотипы. Вот это ощущение утраты аналитичности, дистанции, все вовлечены, но смысла становится все меньше и меньше.

Я позволю себе высказать предположение, что одна из главных причин уплощения дискурса – это страх, который держит людей в состоянии стресса, страх политического порядка. Это упрощает возможности дискутантов.

– Страх – да, но в приватном пространстве люди все-таки говорят не потому, что они боятся, например, со мной разговаривать или что-то в этом духе, а у меня все больше ощущение, что одна сторона отражает другую сторону, как в каком-то кривом зеркале. Одни говорят это, другие говорят все наоборот. Но на самом деле очень низкая какая-то интеллектуальная планка задана.

А у вас есть идея, почему это может происходить? Это вбрасывается через телевидение? Повторюсь, может быть, это последствия страха, причем экзистенциального: что будет со мной, с моим жизненным проектом, если Путин сделает то-то, то-то и так далее. Откуда эта банализация?

– Я думаю, что дискурс рождается только в диалоге и в реакции на то, что происходит вокруг. Сидя дома, очень трудно воспроизводить, глядя на телевизор или глядя в Facebook, какой-нибудь более-менее осмысленный дискурс. Иногда люди говорят: общественное мнение, поддерживают столько-то процентов, не поддерживают столько-то процентов. Но эта поддержка или не поддержка, она задается в значительной степени тем, что в обществе не существует альтернативной платформы. Для того, чтобы люди по-разному мыслили, должно им быть что-то предложено. Люди не в состоянии сами вырабатывать какой-то сложный дискурс, должно быть что-то предложено, должно быть предложено это, это, это, человек выбирает то, что ему кажется более адекватным. Когда вот это дискурсивное поле сужается, то не из чего выбирать, они не могут ничего выбирать, они повторяют вот то единственное, что им дается. Конечно, люди из интеллектуального круга может быть в меньшей степени поражены этим. Но вообще дискурсивное поле скукожилось, есть “Эхо Москвы”, Свобода, “Дождь”, и нет совсем каких-то интеллектуальных платформ, которые бы подпитывали сложное сознание, с которыми можно было бы вступать в диалог, соглашаться, не соглашаться и так далее. Это крайнее упрощение медиадискурса приводит к общему упрощению и индивидуального дискурса, потому что люди в принципе воспроизводят то, что они читают или слышат. В редком случае люди способны независимо мыслить в обстановке, где нет никакого диалога, никакого выбора, а диалог вообще исчезает.

Это одна из самых драматических вещей – исчезает конкуренция разных типов высказываний, разных взглядов, все становится серым и плоским. Нет вариативности в дискурсивном поле, в котором человек может к чему-то присоединяться, с чем-то спорить. Два типа дискурса, оба плоских: либо ты мыслишь так, либо ты мыслишь так, другого мало остается, и люди не способны сами рефлексировать на сложном уровне.

Хочу с вами поговорить о геополитике, поскольку это одна из ваших любимых тем. Признаться, отношусь с большой иронией к вбросу этого термина в политический дискурс, даже с раздражением. Это дико устаревшая модель представлений о том, как делается политика. То, что идеалы Новороссии подпитываются представлениями о геополитике, кажется дико старомодным, страшно удивляет, и удивляет радостное согласие 86% с такой политикой государства. Люди не понимают, что эта модель строительства мира закончена после Второй мировой войны?

– Нет, не понимают, конечно.

То есть для них время стоит, пространство должно быть таким же, каким оно было при Российской империи?

– XIX век – это был век господства идеи нации. Нация идентифицировалась однородностью (иногда этнической, иногда культурной) населения отчасти с общим языком, но главным образом с территорией, территория была важнейшим фактором. Конечно, в сегодняшнем мире идея наций кажется все менее и менее адекватной, мир стал гораздо сложнее, все границы проходят не по национальным границам, а по каким-то другим. И все проблемы проходят не по национальным границам, нет войн между государствами, государства больше не воюют, война происходит внутри этих территорий.

Это войны религий, экономик и так далее.

– Все, что угодно, происходит конфликтов миллион, этнические конфликты, религиозные. Но эта территория становится все менее адекватной. При этом в голове у человека находится карта. Когда-то Вальтер Беньямин приехал в Советский Союз, его поразило количество карт. Это очень интересная вообще история, как формировалась территория Советского Союза, как огромное пространство, когда возникли все эти клише – шестая часть света, порт пяти морей и так далее. Это имело огромное значение. Такие фильмы, как “Шестая часть света”, Вертова, например, Беньямин посмотрел в это время в Москве, он произвел на него впечатление, потому что он увидел, как складывается образ России через какие-то территориальные вещи, в которых участвовало очень много. План ГОЭЛРО: каким образом ГОЭЛРО через сеть электричества соединяет всю страну, где есть центр Москва, как сходятся линии электропередач; там, где горит свет, там проникает советская власть; все это рассматривается в рамках картографии, и прочее. Вот эти карты, они невероятно важны для российского сознания. Они вообще важны были для всякого сознания. Во Франции, когда начали люди видеть карту Франции, они все время размышляли о странной геометрической фигуре Франции, как ее можно усовершенствовать, и так далее. Вот этот образ пространства в сознании до сих пор сидит.

Конечно, какая-то идея, наш полуостров, не наш полуостров, наша территория, не наша территория, не имеет никакого отношения к реальности. Донбасс – это очень сложное население, русское, украинское, какое угодно, там нет никакой возможности так упрощенно все спроецировать, этнос, культуру на территорию. В головах сидят карты, которые люди изучали в школе. Мы же помним карту Советского Союза, которую все так любили, потому что огромная часть Земного шара была покрыта красным цветом, на ней было написано СССР.

То есть наша гордость – это пространство?

– Конечно. Потом, когда появилась советская власть в 17-м году, была отменена история, что такое тогда был Советский Союз? Советский Союз – это больше не история, не время, мы все начали с нуля, но есть пространственный образ. Так что, я думаю, очень сильно это идиотское мышление, которое никак не соответствует реальности, соответствовало географическим картам, которые висели в классе.

Вы писали, что, с одной стороны, в советское и постсоветское время наблюдается тяга к созданию памятников, а с другой стороны, тенденция к разрушению памятников, например, в Украине. И это одни и те же процессы. Вы можете пояснить?

– Когда я думаю об этих памятниках вообще, невероятно странной роли, которую все эти памятники играют в сегодняшней культуре…

Почти языческие вещи.

– В России особая роль памятников.

А украинский Ленинопад?

– Я имею в виду – на этой, постсоветской территории. В Америке какие-то памятники стоят, никто не помнит, кто это. Если на лошади – значит, Вашингтон. Никакого значения они не имеют для национального самосознания, памятники есть, нет – неважно. Был такой историк французский, Пьер Нора, который придумал новое направление в историографии, которое называется “места памяти”. Он пишет о том, что история ускоряется очень сильно, история летит с такой скоростью, что она разрушает все наши устойчивые представления. В связи с этим ускоренным ходом истории возникает потребность в памяти, которая изымает что-то из истории и консервирует нечто, вынутое из реального исторического процесса. Он говорит о том, что это сопровождается бесконечным порождением мест памяти. Память – это то, что вынуто, законсервировано и изъято, и туда можно запихать любые мифы, все, что угодно.

Вот такие внеисторические изъятия, которые насыщены чисто мифологическим смыслом, как-то помогают в этом состоянии хаоса исторического стабилизировать в нашем сознании какие-то вещи: вот князь Владимир, который с чем-то связан. А вот Ленин, который приобретает какое-то символическое значение. Дикая нагрузка ложится на эти места памяти, и вокруг них идет борьба. А мимо течет история, если вообще можно говорить об истории в этом смысле, которая не имеет к ним никакого отношения, там происходят какие-то хаотические процессы, все усложняется. Все идет в тартарары, меняется, а памятник стоит и позволяет рядом с ним как-то найти себе нишу и успокоиться.

Это ускорение времени, ускорение истории – имеется в виду Новейшее время?

– Да, Нора считает, что вообще история начинает течь все быстрее и быстрее. Когда-то Бродель, знаменитый французский историк, предложил говорить о медленной истории. Он говорил, что настоящая история, политическая история – фигня, потому что все меняется, исчезает, это все эфемерная пена, а настоящая история – это история миграции народов, монголы движутся через степь, кочевые народы движутся туда, оттуда. Или торговля, например: нужна соль, складываются устойчивые пути, по которым идет обмен цивилизаций, а то, что меняются князья, какие-то короли – это все эфемерная пена. Теперь, конечно, эта медленная история совсем исчезла. Складывались шелковые пути столетиями, что-то там было медленно разворачивающееся вокруг, где это теперь, где эти соляные маршруты? Их больше нет. Все действительно, я думаю, очень ускорилось, но и дестабилизировалось. Мы всегда мыслим историю как линейную цепочку событий, а теперь, и это связано как раз с иным пониманием геополитики, есть пространство, в котором происходит взаимодействие очень многих факторов, которые приводят к общему индетерминизму.

Мы не знаем, что будет, потому что слишком много факторов задействовано, и это приводит к хаотическому непониманию, куда мы движемся, и что произойдет. Ведь почти каждое действие, которое предпринимает власть, кончается конфузом, провалом, ничего из этого не получается. Они, видимо, считают, что мы можем воздействовать, что мир такой, что я с помощью аккумулирования силы могу принять решение, и это решение приведет к такому-то результату. Это всегда приведет к противоположному результату. То есть это понимание причинно-следственных цепочек, которое сидит в головах активных, энергичных руководителей, все больше просто демонстрирует свою несостоятельность, все время конфуз, все время все наоборот, все разваливается, ничего не получается. Это тоже, с моей точки зрения, результат другой конфигурации истории, чем когда-то. Когда-то Сталин, Черчилль и Рузвельт могли сесть за стол и принять решение, которое детерминирует развитие мира, а сегодня это не получается.

Путин, который выдвигает войска в Сирию, собирается воевать с Турцией и будет стараться образовывать антитеррористическую коалицию, это тоже непонимание того, что происходит на самом деле?

– Да, это, конечно, непонимание того, что происходит на самом деле. Но если вообще говорить о каких-то итогах года, я бы сказал так, что 2014 год – это был год хубриса. Хубрис – это когда человек утрачивает понимание своей собственной природы и считает, что он равен богам и может принимать решения, бросая вызов богам, вступая с ними в единоборство, бросая вызов судьбе, и прочее. Обычно это кончается плохо для того, кто перестает оценивать свою природу. Весь 2014 год был годом каких-то таких невероятных масштабных решений или каких-то установок неслыханных: мы можем взять часть другой страны, мы можем ввести куда-то войска, Запад кончился вообще, бюджетный дефицит приводит к тому, что доллар рухнет, рубль будет мировой валютой, БРИК заменяет собой все конфигурации цивилизационные, и так далее. Все время было какое-то ощущение, что происходят какие-то огромные сдвиги цивилизационные, есть люди или человек, который может эти сдвиги толкать, и так далее. А 2015 год оказывается годом того, что все эти «хубрисные» проекты оказались пшиком, ни один из них ничем не завершился. То, о чем вы говорите, антитеррористическая коалиция, единый мир, пойдем вперед – вот этот бесконечный поток каких-то больших идей, а все оказались полным пшиком, ничего из этого не получилось. И вот мы приходим к концу 2015 года в состоянии полного конфуза. Все, что мы предлагали и обещали, ничего не получилось, всюду оказался какой-то конфуз. Вот это, мне кажется, интересный итог этого года – это год отрезвления. Вот мы сейчас пришли к итогу, если посмотреть: вообще ничего не происходит, даже Сирия исчезла, они там что-то бомбят, но никто ничего об этом не говорит, ничего не происходит. Весь этот огромный импульсный порыв, такой героический, совершенно немыслимый, кончился просто ничем, этой пустотой. Интересно, что будет дальше, как сознание будет реагировать на полное крушение всех этих идей. Многие политологи считают, что режим держится на выработке гигантоманских планов мобилизационных и так далее – мы перевернем цивилизацию вверх ногами, мир станет другим и так далее. Сейчас вышла книжка Путина “Слова, изменившие мир”. Оказалось, что мир нельзя поменять масштабными волевыми проектами, становится понятно, что их невозможно вырабатывать дальше. У меня такое ощущение, что пришел кризис проектирования, мирового геополитического проектирования. Все кончилось конфузом, уже дальше непонятно, какой еще мировой проект мировой реконструкции можно выдвинуть.

Мне кажется, что 2016 год – это будет такой год, где больше не будет, надеюсь, мировых проектов по реконструкции человечества, будет постепенно восстанавливаться то, что Фрейд назвал принципом реальности, я надеюсь во всяком случае на это, не знаю, получится или нет. Нужно как-то понять, что происходит на самом деле.

Деятели культуры и власть, деятели культуры и война, деятели культуры и конфликт. Есть ли у вас представление о том, что должен делать человек культуры в современной ситуации? Например, российская творческая интеллигенция. Война на востоке Украины, несмотря на уход ее из медиа, продолжается, власть, которая становится все более безумной и авторитарной. Как с такими вызовами справляться? Тут даже не вопросы сотрудничества с государством надо обсуждать, а вопросы выстраивания себя по отношению к государственным проектам.

– Как-то в нашем предшествующем разговоре вы упомянули слово “репутация”.

Разговаривая с коллегами, я встречаю определение “у нас осталась только репутация”. Чтобы сделать правильный выбор, когда предлагается то или иное малосимпатичное дело, я должен помнить о своей репутации, говорили мне люди, и это меня спасет.

– Во-первых, проблема России заключается в том, что здесь область культуры очень архаически организована, потому что все принадлежит государству. Во всем мире есть, конечно, государственное участие какое-то, помощь, но все-таки сказать, что все театры государственные или все фильмы делаются при участии государственных денег и так далее – это, конечно, чисто советское, вообще говоря, явление. Поэтому все деятели культуры находятся в зоне действия государства, с которым они не могут не соприкасаться, за очень небольшим исключением. Конечно, есть люди, которые сами что-то организовали и как-то независимы, но даже всякие какие-то медиа, они все связаны с какими-то корпорациями, которые практически контролируются государством, есть какая-то независимость, она мнимая, конечно. Именно в этом контексте, мне кажется, ставится вопрос о репутации. Я вспоминаю работы Бурдье, который говорил о том, что легитимизация культурных ценностей в XIX веке претерпевала большие изменения. В первой половине XIX века все легитимизируется государством. Примером этого является салон. Салон, туда принимается живопись, эта живопись покупается государством отчасти, так, как социалистический реализм покупался Министерством культуры, всякие передовики, портреты, всякие Ленины, собственно, государство легитимизировало. Академия художеств, которая воспроизводила способы, которыми надо рисовать картины, например, и так далее. А потом в середине XIX века начался слом этой системы, другая система легитимизации возникла, когда государство перестало вообще решать, что является художественными ценностями, что нет. Отчасти появился рынок, но рынок недостаточен, он говорит, что возникла легитимизация внутри самого художественного сообщества. Люди начали сами, художники, критики и так далее, сами стали решать, что ценно, а что не ценно, уже никакой министр никакого Наполеона Третьего не мог им сказать: вот это стоящее, я это не стоящее. То есть государство лишилось способности легитимизировать. И тогда, когда оно лишилось способности легитимизировать, чрезвычайно важна стала репутация. Потому что репутация чрезвычайно важна, когда ты имеешь дело со своими коллегами, которые решают, стоишь ты того или нет. Пока ты находишься в рамках государственной легитимизации, репутация имеет очень маленькое значение, ты должен нравиться человеку – и это главный источник твоего благополучия и твоей легитимизации. То, что происходит, мне кажется, в России сегодня: с одной стороны, Министерство культуры и все эти бюрократы утратили способность легитимизировать. Когда-то было Министерство культуры, которое говорило: художник Налбандян – это великий художник, он будет висеть в Третьяковке. Сегодня это становится все более сомнительным, сегодня Третьяковка не питается картинами, которые им рекомендует чиновник – вот это ценно, а это не ценно. Произошла такая гибридизация, используя это дурацкое слово, потому что я считаю, что оно ничего не означает.

Оно говорит о том, что «все не так, как вы думали раньше».

– Все гибридно, в мире нет ничего чистого, нет чистой демократии, нет чистой войны. Поэтому это слово просто отражает сложную реальность, оно ничего не значит. Мне кажется, что положение российского интеллигента заключается в том, что легитимизация все-таки протекает уже не в чиновничьей среде, а деньги все идут по существу от государства, и от него невозможно освободиться.

Поэтому возникает какая-то кошмарная межеумочность: ты хочешь легитимизироваться в одном месте, деньги получать в другом месте. Это создает кошмар. И собственно, проблема, ты разговариваешь с людьми, которые все время задают вопрос: можно ли сотрудничать с Мединским, с государством, что это все значит. А как не сотрудничать, когда твой театр целиком зависит от этих людей, где уровень каких-то приемлемых компромиссов? Это постоянно дискутируемая вещь в художественной среде.

И даже в среде современного искусства.

– Да, естественно, это все очень связано. Я думаю, что в принципе, я понимаю очень хорошо государство, вся история с «Золотой маской», например, они субсидируют что-то, а «Золотая маска» – это способ легитимизации ценностей в театре с помощью независимого сообщества экспертов, которые говорят: вот это ценно. А мы же вам деньги давали, почему же вы нам говорите, что это ценно? То есть это такой конфликт, который не может быть решен, пока эта странная советская система распределения денег и несоветская система легитимизации сосуществуют и приводят к бесконечным компромиссам и конфликтам. Конечно, когда человек целиком становится слугой государства, экспертное сообщество его исключает, как Михалков или кто-то еще, он становится нерукопожатным. Но в принципе это редкое явление, обычно мы имеем дело с более сложными явлениями: Табаков говорит одно, потом другое, но все-таки он позитивен, потому что он помогает чему-то, кого-то прикрывает. Вот эти бесконечные разговоры – это, собственно, разговоры о людях, которые пытаются сочетать одно с другим, как известно, это не очень легко сделать.

Одним из примеров такой комбинации является выставка под названием “Романтический реализм”?

– Я приехал на закрытие выставки, не успел ее посмотреть. Я посмотрел зато на Серова в Третьяковке, было довольно любопытно поглядеть на эту выставку, которая, мне кажется, отражает состояние сегодняшнего сознания. Первое, что ты видишь, что это очень профессиональный мастер светского портрета. Вообще говоря, неинтересный художник, но там висит много всяких великих княгинь, каких-то знаменитостей, такой бомонд Российской империи ее конца, возле каждого портрета краткая биография портретируемого, какая княгиня, или из какой семьи богатеев, и так далее. Все стоят, читают это и восхищаются светской жизнью ушедшей империи. Какие-то не очень устроенные женщины в основном, конечно, стоят и любуются на эту красоту двора. Рядом прекрасная выставка, которая называется “Метагеография”, где нет ни одного человека, невероятно умная, я считаю, что это большое достижение кураторское, как раз о том, о чем мы говорим – о пространственных образах геополитики в культуре. Очень хорошая выставка. Она никого не интересует, а все смотрят на этого мастеровитого, очень профессионального, малоинтересного, придворного человека, который поставил производство светских портретов на поток. Ты видишь, что он воспроизводит одни и те же позы, как рука лежит, он даже не особо озабочивается, как это делать. Художник, который, видимо, должен занять какое-то место в этом контексте, который не является большим художником, но который стал вдруг культовым, потому что Третьяковка нащупала интерес людей, который лежит вне искусства, а в какой-то чисто социальной плоскости: как бы добротно, ничего нельзя сказать, качественно, тебе предлагают качество, а с другой стороны, весь этот миф поздней Российской империи тебе дается, ты ходишь и кайфуешь. Это очень интересно, потому что это как раз система компромиссов. С одной стороны, должно нравиться начальству, это соответствует определенной идеологии, с другой стороны, это все-таки уважаемый художник, не то, что какой-то Глазунов. Вот это что-то такое, эта комбинация, то, о чем мы говорим, как найти эту среднюю линию между официозом и каким-то признанием качества, художественных ценностей и так далее, вот в этих Серовых она, с моей точки зрения, продемонстрирована невероятно. Этой очень хитрый, хороший замысел администрации, они попали просто в десятку. Большой успех, всем нравится.

 
Добавил suare suare 25 Мая 2017
Комментарии участников:
oleg_ws
+1
oleg_ws, 25 Мая 2017 , url

Это происходит на уровне штата, когда полиция говорит, что они не будут этим заниматься, когда мэр Нью-Йорка говорит, что для него это все не указ, ничего не изменится, и так далее. То есть сопротивление возникает практически институционально очень широко, и это невероятно, мы все мобилизованы. Огромное объединение адвокатов, чуть ли не миллион человек, вступили в организацию адвокаты против Трампа, чтобы бороться с его указами

 Сразу приходит напамять та обстановка, которая была в СССР накануне его распада. Какие-то аналогии сразу навевает

oleg_ws
+1
oleg_ws, 25 Мая 2017 , url

Он не прочел ни одной книги, в интернете появились материалы о том, что он не умеет читать. Показывали какие-то материалы, где его просят прочитать во время какого-то процесса, какой-то договор, документ, он не может его прочитать. Поэтому встал вопрос, умеет ли он вообще читать, возможно, у него афазия, какие-то вещи все время обсуждаются.

– Хорошо, а в твиттер он сам пишет?

– Твиттер, видимо, он пишет сам, потому что там очень много орфографических ошибок, и каждый раз все потешаются, что он одно и то же слово пишет пять раз по-разному, потому что не знает, как оно пишется. Причем элементарные слова типа союзов, не то что какие-то сложные.

 Мысли очень «генеальные». Оказывается Трамп умеет писать, не умея читать!



Войдите или станьте участником, чтобы комментировать